Мустафа без конца удивлял Джихангира, в то время как не было ничего, что могло бы удивить его самого. Когда Джихангир повел речь о книгах, Мустафа засмеялся: "Хорошая книга - искренний друг. Когда она тебе надоела, она не гневается, как женщина. И когда ты ей веришь, она не обманывает тебя, как женщина". Пригласил чтецов, и целый вечер двоим шах-заде читали из "Сказок сорока визирей" и из "Гумаюннаме" Бидпада. Джихангир вспомнил поэтов, сказал, что он, как и их дед султан Селим, сторонник великих мусульманских мистиков Ибн аль Араби и Джеляледдина Руми, как тут же оказалось, что Мустафа тоже в восторге именно от этих поэтов, сам написал уже три дивана стихов под именем Мухлиси, то есть Преданный. Далее он спросил Джихангира, читал ли тот уже поэму "Мантигут-Тейр" ("Беседа птиц") Фарид-ад-дина Аттара, под влиянием которой на староузбекском языке появилась поэма "Лисан ут-Тейр" ("Язык птиц") великого Мир-Али-Шир Неваи*. Он жил в Самарканде и Мешхеде, умер в Герате, но слово его разошлось по всему мусульманскому миру. Он прочел отрывок из "Беседы птиц". Как ищут птицы своего царя, странствуют через семь долин и семь морей к горе Каф, опоясывающей землю. Не все выдерживают трудности пути, остается только тридцать птиц, и тут оказывается, что имя их царя Тридцать Птиц, следовательно, каждый из них является царем и все они, вместе взятые, царь Симург. Не наводит ли это на некоторые размышления? Как сказал пророк: "Слава тому, кто прочел".
_______________
* М и р- А л и- Ш и р Н е в а и - великий узбекский поэт Алишер
Навои.
Для Джихангира без конца устраивали пиры, а поскольку вина он не пил из-за слабости своей натуры, от сладостей его мутило, Мустафа для укрепления его природы велел готовить для молодого шах-заде шарики из толченых конопляных листьев с медом, подставлял ему вместо лакомств поджаренное и подсоленное семя конопли, пил вместе с ним подогретую ключевую воду, в которой растворялись зеленые шарики из макового сока.
Джихангир не узнавал себя и своего тела. Привычное, известное ему бренное тело, как и прежде, было его, но теперь оно избавилось от надоедливого земного притяжения, становилось легким, сильным, и хотя над разумом словно бы нависала и сгущалась плотной завесой тьма, тело прорывало ее, оставляя разум барахтаться по ту сторону завесы, мучительно размышляя над загаданной Мустафой задачей: что такое тридцать, кому тридцать лет миновало, а кому еще будет - Мустафе, Селиму, Баязиду или ему, Джихангиру?
Так проходили дни за днями. Султанские посланцы, не находя Джихангира в Трабзоне, добрались уже и в Амасию, но молодой шах-заде никого не хотел видеть, ничего не помнил, забывал, что он султанский сын, вообще, казалось, впал в небытие, превратился в дым, мглу, призрачность. Только бы иметь рядом с собой величественного, велемудрого Мустафу, тешить свой разум неторопливыми беседами с ним, глотая зеленоватые шарики, приносящие блаженство. Как сказано: "Оставь же их погружаться и забавляться, пока не встретят они своего дня, который им обещан..."
Встревожился ли султан, узнав о странной, противоестественной приязни, вспыхнувшей вдруг между Мустафой и Джихангиром? Или, может, подговорила его султанша Хасеки немедленно послать войско с Рустемом в те края и позвать в поход также и Мустафу, чтобы оторвать его от их самого младшего сына? Кто ж это знает? Мустафа, верный своей привычке, ни единым словом не упоминал о Хасеки, будто ее вовсе на свете не было, о султане же изредка цедил небрежно: "Тот, кто под женщиной, уже не мужчина". Джихангир слышал и не слышал. Одурманенный опиумом, бормотал стихи Корана, которые все были написаны то ли о нем, то ли о Мустафе: "Вы свои блага провели в жизни и насладились ими, а сегодня будете вознаграждены наказанием унижения за то, что возносились на земле без права... Ведь человек создан колеблющимся".
Не успев прийти в себя, Джихангир снова жаждал впасть в блаженное состояние, граничащее с потерей сознания, ибо выйти на дневной свет, где снова проявится твоя немощь, у него не хватало сил и воли. Стремился погрузиться в забвение так глубоко, чтобы оказаться даже ниже собственного сознания, провалиться в пропасть небытия.
Иногда его преследовали видения, одетые в маски невероятности. Возвращалось зрение, остро работало сознание, видел перед собой Мустафу, почти со слезами умолял его:
- Скажи, что ты дал мне? Чем очаровал? Почему так услужливо открыл мне это шелковое спокойствие, в которое погружается мой дух?
Улыбка, как судорога, пробежала по холеному лицу Мустафы.
- Я не давал тебе ничего, кроме чаши шербета. Это, может, мой двойник.
- Двойник? Какой двойник? Я никого не знаю, кроме тебя.
- Мы похожи так, что даже я не различаю, где я сам, а где мой двойник.
- Зачем тебе это? - удивлялся Джихангир.
- У всех султанов всегда множество двойников. Чтобы сбить с толку людей, а может, и самое смерть. Только аллах знает, где настоящий султан. Может, и ты никогда не видел султана Сулеймана, а только его жалкие подобия.
После таких страшных разговоров Джихангир и сам уже не знал, он ли это или кто-нибудь другой. Был и не был. Здесь и не здесь. Жил и не жил. Будто качался на адских качелях между этим миром и потусторонним.
Когда через много дней в краткую минуту прозрения снова увидел перед собой Мустафу и попытался заговорить с ним о "Мантиг ут Тейр" и о загадочном числе тридцать, тот засмеялся:
- А что это такое?
- То есть как? - удивился Джихангир. - Ты ведь сам рассказывал мне.
- Это не я.
- А кто же?
- Шах-заде Мустафа.
- Мустафа? Тогда кто же ты?